«Помоги нам, немощным, утоли скорбь нашу...»

«Помоги нам, немощным, утоли скорбь нашу...»

«Помоги нам, немощным, утоли скорбь нашу...»

(молитва)

            Просыпаюсь от внутреннего толчка. Он подобен удару в колокол. Его голос вибрируя, разливается по телу, изгоняя прерванное блаженство сна. Открываю глаза. Голова чистая ясная — будто совсем не спала. Полумрак комнаты пропитан запахом горящей лампады.

    Внезапно ёкает сердечко, выпуская на свободу неясную тревогу. Осторожно переворачиваюсь на бок. Бабушка стоит на коленях перед иконой и горячо молится, отбивая земные поклоны. Время от времени фитилёк лампады потрескивает и огонёк дёргается, будто вспугнутая бабочка. Со дна тихого невнятного бормотанья, на Божий свет набирая силу, всплывают слова:

— «О, Всемилостивая Госпоже Владычице Богородице! Воздвигни нас из глубины греховныя и избави нас от сглаза, губительства, от труса и потопа, от огня и меча, от нахождения иноплемённых и междоусобной брани...» — и вновь начинают растворяться в шепоте.

    Стараясь не шуметь, слажу с кровати и, взяв с припечки гребень, принимаюсь расчёсывать волосы. Речь бабушки течёт, словно воды Феджака. Она, то замедляет свой бег, то ускоряет его, всплескивается, будто перепрыгивает через камень, встреченный на своем пути.

— «Помоги нам, немощным, утоли скорбь нашу, настави на путь правый нас, заблуждающих, уврачуй и спаси безнадежных, даруй нам прочее время живота нашего в мире и тишине проводите...»

    Кончив заплетать косы, ставлю гребень на прежнее место и присаживаюсь на краешек кровати. Вокруг меня что-то происходит. Чувствую себя неуютно. Тревога, поселившаяся во мне с самого пробуждения, копошится, переворачивается с боку на бок, шастает от сердца к голове и обратно, словно ищет удобное местечко, где можно основательно укрепиться. Незваная вредина, кажется, ждёт недобрых событий, и они, как чувствую я, стремительно надвигаются. Что несут — известно. Главное, они в пути, и их не остановить. Знаю одно: эти события крепко связаны с моей семьей. Почему сегодня Божья Матерь так зорко следит за мною? Сижу на кровати — смотрит на меня. Когда брала гребень с припечки, Она тоже смотрела на меня. Под её пристальным взглядом я нервничаю. Не зная, куда деть руки, начинаю расправлять бантики на косичках, разглаживать ладошками подол платьица на коленях. От этих бесхитростных занятий постепенно успокаиваюсь. А Она по-прежнему продолжает смотреть на меня, нежно прижимая к себе своего сыночка. Глаза у Матери одновременно и грустные, и строгие. Колеблющийся огонек лампады бросает блики на Её лицо, отчего, кажется, что оно живое….

    Вдруг лик начинает таять, как льдинка, растекаться по сторонам, теряясь в полумраке комнаты. Остаются только глаза. Они притягивают к себе, словно магнит. Большие. Строгие. Печальные.

Я не могу оторвать от них взгляд, даже моргать перестала. Внезапно неведомая сила подхватывает меня и несёт навстречу им… Глаза исчезают… А я вижу нескошенное поле пшеницы, по которому цепью, с винтовками наперевес, идут солдаты. Я гляжу им вослед. Их гимнастерки местами мокрые от пота — так, как была мокрой рубаха у дяди Толи, когда тот стоговал сено. Один солдат оглядывается. Мельком. Но я успеваю увидеть его лицо. Оно так знакомо мне! Тревожный взгляд, ввалившиеся небритые щёки… Неожиданно прямо из-под самых его ног в небо метнулся фонтан — из грохота, огня, дыма и земли. Солдат исчез. Что-то шмякается неподалёку от меня. Это «что-то» облеплено землёю, соломинками, на которых особенно ярко видна кровь. Из этой страшной картины мой взгляд выхватывает ещё что-то — длинное, тонкое, застывшее на земле мёртвой змеёю. Сверху падает винтовка. Ударившись расколотым прикладом оземь, подпрыгивает и, переворачивается вверх тормашками, пытаясь удержать вертикальное положение. Но сделать ей это не удаётся. Она медленно валится набок, выковырнув комок земли большим острым ножом. Несколько человек лежат вокруг образовавшейся ямы. Одни неподвижны, другие корчатся от боли. Крики. Стоны. Кровь.

    Я не успеваю осознать произошедшее, как перед моими глазами предстаёт другое поле пшеницы — скошенное. Возле двух небольших копёнок соломы лежат раненые. Поодаль стоит санитарный автобус с красным крестом на боку. Двое несут носилки. На них солдат. Его плечо разворочено… Кровавые бинты вперемешку с клочками тела. Он громко стонет. А по всему полю, то здесь, то там, земля вздыбливается от взрывов. Раненого заносят в автобус. Молоденькая девушка в белом халате, запачканном кровью, берётся за ручку дверцы, — она спешит. И в этот миг, один за другим, почти одновременно, там, где стоял автобус, вырастают огненные фонтаны, разрывая его на части...

    От ужаса закрываю глаза, но странно: продолжаю видеть. Огромная  курящаяся яма, разбросанное то, что минуту назад было железной машиной; куски тел и страшные крики тех, кто лежит у копёнок.

    Открываю глаза. Голова кружится, хочу закричать, заплакать, но не могу, словно кто-то горло пережал. Господи, как же страшно, очень страшно… Я вся дрожу, мне холодно. Сейчас бы вернуться домой, уткнуться бабушке в плечо, почувствовать её тёплую ладонь на своей спине, рассказать об увиденном. Но перед глазами предстаёт кукурузное поле. По нему пробирается группа солдат; их пятеро, не считая того, кого несут на плащ-палатке, точь-в-точь такой, какая хранится у нас в бабушкином сундуке. Живот раненого перевязан большой белой тряпкой, кажется, нижней рубахой, сквозь которую проступает кровь. Солдат стонет, просит пить, взывая о милосердии. Товарищи опускают его на землю и сами, как подкошенные, валятся с ног. Один из них, тот, что в фуражке, отстёгивает от пояса фляжку и, открутив крышку, приподнимает голову раненого. Солдат жадно тянется к долгожданной влаге. Сделав глоток, он всхлипывает и затихает. Его голова заваливается на бок. Изо рта струйкой вытекает розовая вода. Сбежав по подбородку, она исчезает за воротом гимнастёрки. Тот, что поил его, бережно опускает голову солдата наземь и зачем-то прикладывает свои пальцы к его шее. Немного помедлив, убирает их. Поведя головой из стороны в сторону, он мычит и, закрыв ладонью глаза, с силой сжимает пальцами виски. Медленно-медленно его раскрытая ладонь начинает собираться в кулак у переносицы, затем вновь раскрывается. Солдат проводит ею по лицу, ненадолго задержав на подбородке. Глубоко вздохнув, открывает глаза и что-то говорит бойцам. Солдата хоронят здесь же, в кукурузе, завернув в плащ-палатку, вместо гроба.

    Картина видимого начинает искажаться. Блекнут краски; очертания предметов, теряя четкость, растекаются по сторонам, покрываясь легкой рябью… Постепенно всё исчезает. Страшная усталость наваливается на меня. Тело покрыто испариной, даже с завитка волос, свисающего надо лбом, падают капельки пота. Божья Мать по-прежнему смотрит на меня своими строго-печальными глазами, в глубине которых просматривается нечеловеческая боль, ранее не замеченная мною.

    Бабушка, кряхтя, поднимается с пола и поворачивается ко мне.

— Доброе утро, внученька! Я вижу, ты уже управилась. Молодец! Садись за стол, позавтракай. Путь то нас не близкий поджидает. Проголодаешься. — Она наливает в кружку молока и, отрезав ломоть хлеба, кладет рядом.

    Есть не хочется, но обижать бабушку тоже. Чтобы скорее покончить с этим неприятным для меня занятием, торопливо откусываю хлеб, запивая его молоком.

    Ишь, как за ночь проголодалась! — удивляется та. — Подлить добавки?

    Отрицательно трясу головой. Спеша, не рассчитав объём, молока в кружке, одним махом вылила его в рот. И тут же поперхнулась, закашлялась.

— Господи, да тебя в шею толкают, что ли?! Куда спешишь? Времени у нас ещё столько, хоть отбавляй. — И, погладив меня по голове, добавляет: — Торопыга, ты моя, маленькая.
— Почему сама не ешь?

    Бабушка вздыхает:

— Да кусок что-то в горло не лезет.

— А почему меня заставила есть? Он тоже мне в рот не лез. Пришлось его туда силой заталкивать, — ворчу я, споласкивая кружку.

    Поставив её на полочку под загнеток поворачиваюсь к иконе и крещусь, глядя в глаза Божьей Матери. Что всё-таки она хотела мне рассказать? Зачем показала такое страшное кино? Лица двух солдат я хорошо рассмотрела: это были дядя Петя и дядя Гриша. А вот у третьего лица не видела: его закрывала спина того, кто нёс носилки. Единственное, что довелось рассмотреть, — это раненое плечо. Кто этот третий? Кто?

    Отхожу от иконы. Бабушка сидит за столом и неспешно жует хлеб, забыв про молоко. Я начинаю рассматривать любительские карточки, за стеклом большой деревянной рамки. В комнате полумрак. Но даже при скудном свете лампады я хорошо вижу знакомые лица. Вот дядя Петя с тётей Раей, а это дядя Гриша с тёткой Пашкой, Верой, Шурой и Раей — моими двоюродными сестрами. Кто же был третьим?..

    Мой взгляд спотыкается о фото, где дядя Стеша кормит поросенка. Веселый такой. Неужели это был он?! Что кроется за увиденным? Может, спросить у бабушки? Но стоит ли?.. Да и откуда ей знать ответ на мой вопрос...

    Пока я пытаюсь решить для себя непосильную задачу, бабушка, поев, вытирает стол и, стряхнув тряпочку над чугунком, где находился обед поросёнка, поворачивается ко мне.

— Ну что? В путь-дорогу?

    Взяв в руки, припасённый заранее узелок, двинулась к двери. На пороге повернулась, перекрестилась, отвесив земной поклон.

— Ты чего сегодня такая смурная?

    Я пожимаю плечами. «Поневоле будешь смурной, коль такое увидишь», — подумала я, выходя на крыльцо.

    Солнышко ещё не показалось из-за горизонта. Оно только успело окрасить облака над ним в нежно-розовый цвет. Лёгкий туман уже начинал уползать в сад, под кроны яблонь и груш. Трава, росшая за двором, была седой от росы. Утренняя свежесть заставила меня съёжиться.

— Может, останешься, позарюешь?

    Я отрицательно затрясла головой.

— Ну, как знаешь. — Она протягивает мне косынку. — На, повяжи, а то днём солнышко голову напечёт. — И добавляет: — Девчата что-то припаздывают.

    Мы выходим за калитку, садимся на лавочку. Ждём. Наконец из-за угла показывается тётя Паша, за ней следом идёт старая цыганка. В ту же минуту из соседнего подворья скрипучая калитка выпускает тётю Дуню.

— А вот и они, — говорит бабушка, направляясь к дороге.

    Холодная роса охотно перекочевывает с травы на мои ноги, отчего тело мгновенно покрывается пупырышками, или, как говорит моя мама, гусиной кожей.

— Доброе утро! — вразнобой поздоровались подошедшие.

— И вам того же, — с поклоном ответила бабушка.

— Здрасьте… — буркнула я, поспешно укрываясь за её спиной.

— Вот уже фордыбака*, — проворчала тётя Паша. — Поздороваться и то толком не может. Ну, чего бычишься?

    Я исподлобья посмотрела на неё. У нас с теткой давно сложились недобрые отношения. Она всё время твердит маме:

— Вот умерла бы Томка, тебе, Маруська, легче жилось бы.

    За что она так ненавидит меня? Что ей плохого сделала? Перебирая в своей детской памяти совершённые мною проступки, не находила ответа. Я вздохнула. Почти целый день мне придётся провести рядом с ней. Ну да ладно, это пережить можно, не впервой. А вот цыганка — пострашнее.

    Взрослые постоянно пугали нас, детвору, цыганами, рассказывая страшные истории о том, как они крадут маленьких детей, морят голодом, а потом заставляют их попрошайничать. Тут ещё Колькина мать поведала нам о том, что в Губской пропал мальчик, который без разрешения пошёл купаться на речку. С тех пор его никто не видел.

    Кольке крепко запал в душу этот случай. И он уже не раз просил меня отнести на речку его маленькую сестру Райку:

— Может, украдут эту заразу, — говорил он. — По ночам орёт, как резанная, спать не даёт.

    Я каждый раз отказывалась. Во-первых, до речки её не донесу, а сама она не дойдет. Во-вторых, Колька частенько обижает меня: дерётся, дразнится. Почему я ему должна после этого угождать? Но эти доводы были не главными в моем отказе. Мне очень нравилась эта малышка, чем-то похожая на куклу-голыша. Она так славно улыбалась, протягивая свои пухленькие ручки к моим косичкам, норовя уцепиться за бантик! Я даже представить не могла, что её кто-то может украсть!

    Стоящая передо мной цыганка казалась мне древней старухой. Некогда чёрные, теперь с густой сединой, вьющиеся волосы были заплетены в две толстые косы, спадающие ниже пояса. Цветастый платок, едва держась на макушке, был завязан на затылке расхлябанным узлом. Старенькая линялая кофточка пестрела от латок. По светло-коричневому полю юбки цвели красные маки. Крупные, полумесяцем, серьги, как показалось мне, вот-вот оторвут уши своей хозяйке. На пышной груди лежало роскошное монисто из монет, поверх которого, будто невзначай, брошены бусы василькового цвета. Камешки на них были не круглыми, а гранеными, что придавало им особую прелесть. Цвет лица и рук почти не отличался от цвета юбки.

— На, погрызи, — сказала старуха, и у неё, словно ниоткуда, появился кусочек сахара, который она протянула мне.

    Я замялась.

— Бери, коль дают, — говорит бабушка, слегка подталкивая меня в спину.

    Несмело принимаю лакомство из рук цыганки, стараясь не прикоснуться к её пальцам.

— Спасибо… – почти шёпотом говорю я, пряча сахар в кармашек платьица.

— Ну, с Богом! — перекрестилась бабушка и добавила: — Идёмте скорее, а то Рая уже заждалась нас. Да и путь неблизкий лежит. По холодку оно куда приятнее идти, чем по солнцепеку.

    Все молча двинулись за ней.

    Пока мы шли по селу, редкие прохожие, молча, смотрели нам вослед: мужики недоумённо, а женщины, вздыхая, крестились. Кому как не им хорошо было известно, куда направлялась эта странная процессия во главе со старой цыганкой. Даже я, ребёнок, понимала, как нелепо смотрелись мои близкие в будничный летний день в своих выглаженных белых кофточках и праздничных чёрных юбках. В руках у каждой был аккуратный белый узелок. На их головах, словно они договорились между собой, повязаны белые косынки с вышивкой ришелье. А на ногах надеты чёрные чувяки с замысловатым белым рисунком. Резкая противоположность цвета по непонятной причине вызывала у меня тревогу. Сердечко время от времени сжималось, будто хотело стать маленьким-маленьким, чтобы ему легче было найти потаённый уголок, в котором оно могло отсидеться и переждать надвигающуюся опасность. В окружающем мире её присутствия я пока не ощущала. Нас окружала тишина, предшествующая наступлению утра. Петухи вели перекличку, птицы совершали распев. Беззлобный собачий лай провожал нас от двора ко двору. Всё было как обычно. Но где-то в подсознании шевелилось НЕЧТО, заставляя меня быть настороже

    Выйдя за околицу, женщины разулись. Спрятав обувь в лопухи, обильно росшие вперемешку с крапивой у плетня, направились к дороге. Солнышко слегка показалось из-за гор. Взглянув на него, я замерла. Его кровавый прищуренный глаз смотрел прямо на нас. Оно словно выбирало жертву. От его всевидящего ока, хотя и прищуренного, невозможно было спрятаться в чистом поле. Я почувствовала себя неуютно. Захотелось вернуться домой, в тёплую постельку, позаревать.

    Оглядываюсь назад…. Путь к отступлению отрезан. Вправо и влево стоят добротные плетни. Свободное между ними пространство дороги занято коровьим войском во главе со своим полководцем — семенным бугаём Мишкой, свирепый характер которого был всем известен. Желание вернуться домой пропадает мгновенно.

— Быть ветру, — то ли спросила, то ли предупредила цыганка.

    Я оглянулась вокруг. Шустрый ветерок лихо гарцевал по придорожной траве, игриво стелил по полю незрелые колосья пшеницы, по которой обильно цвели васильки. Яростно трепал подолы юбок, словно флаги на демонстрации, и, поднимая лёгкую дорожную пыль, обильно припудривал их.

    Мимо нас в сторону села промчалась полуторка, оставив за собой густой шлейф пыли.

—А, что б тебя приподняло да гэпнуло, окаянный! — останавливаясь, выругалась тётя Паша. — Нет, чтобы мимо людей тихонько проехать, — летит, как скаженный!

— Не ругайся, — сказала бабушка, — человек по делам спешит. И что у тебя за манера, дочка, всех обхаять, всем недовольной быть? В кого ты такая непримиримая уродилась?

— Не уродилась, а жизнь такой сделала, — начала закипать тетка.

— Не пеняй на зеркало, коли рожа крива. Испытания нам Господь не зря посылает. Со смирением и добро, и зло принимать надо.

— Тебя послухаешь, и тошно становится. Одно только на уме: смирение, смирение. А что оно тебе дало, твое смирение? Всю свою жизнь как в котле прокипела, а толку-то? Испытания, говоришь, нам Господь посылает? Что-то для нас он больно щедр на них, другим столько не отваливает!

— Прости её, Господи, буровит, сама не зная чего. Прости и помилуй, не со зла ведь лается, от безысходности. — Бабушка перекрестилась, глядя в небо, и, сложив на груди руки, умолкла.

— Пашка, ну и правда, чего завелась? Всем тошно, не только тебе, — сказала тетя Дуня.

— У вас хоть хвоста нет… — вновь начала тетка, но её перебила крёстная.

— Мы бы и рады его иметь, да Бог по-своему распорядился: мне не дал его, а у Дуняши и того хуже — отобрал. Так что кончай ерепениться, пошли, путь-то не близкий, мы и так припаздываем.

    Какое-то время тётя Паша что-то бурчала себе под нос, а потом умолкла.

    Босые ноги решительно ступали на полотно дороги. В молчании женщин было что-то зловещее, отчего мне захотелось заплакать. Уж лучше ругань тётки Пашки слушать, чем брести в этой вязкой тишине. Чтобы никто не заметил в моих глазах слёзы, я забежала вперед и, возглавив шествие, стала усердно грызть кончик косынки.

    Солнце светило нам прямо в лицо. Оно прочно сидело на горизонте, словно царь на троне. Как раз на том месте, куда нас вела дорога. Светило пристально следило за нами, словно хотело удостовериться, что мы не свернём с намеченного пути. В его взгляде была сокрыта ТАЙНА, и эта ТАЙНА прочно переплеталась с нашей дорогой. Я это чувствовала, но разгадать не могла.

    Прищуривая глаза, время от времени, поглядываю на него. Нет, не царь сидит на троне, скорее, это огненные ворота с дугообразной аркой. Я вздрогнула и оглянулась на своих попутчиц, которые во главе со мною покорно, сами того не замечая, шли в их пылающий зев.

    Чем дальше мы отходили от села, тем выше поднималось солнце. Оно уже оторвалось от земли. Между ним и дорогой образовалась лазейка. Светило милостиво разрешало нам проникнуть по ту сторону недозволенного, узнать то, что было сокрыто до сего времени.

    Женщины шли без остановки, словно боялись опоздать и пропустить самое важное в своей жизни. Дойдя до Ходзя, они омыли лицо и руки прохладной водой и, заткнув за пояс подолы юбок, стали переходить через него вброд. Меня переносила крёстная. Сидя на закорках, я со страхом смотрела на бурлящую воду вокруг её ног. Создавалось впечатление, что река кипит. Маманька осторожно ступала по каменистому дну, борясь с быстрым течением.

    Странно, почему-то сегодня Ходзь не такой, как раньше. Обычно он весело бежал по своему руслу, подпрыгивая, пытался выбраться на берег, чтобы лизнуть мои ноги волной. Воркуя, уговаривал войти в него, обещая прокатить на своём хребте. А это же несказанное удовольствие! Когда твоё разморённое жарой тело подхватывает чистый, прохладный поток и, слегка подбрасывая, покачивая, несёт вдоль берега, не требуя ничего взамен. Но с ним ухо надо держать востро. Не в меру расшалившись, как бы невзначай, Ходзь переворачивал зазевавшегося наездника, окуная его с головой в свои воды. Но это была милая шутка; куда хуже — когда он, затаскивал в вымоину, где, вода крутится волчком. Что поделаешь: река, как человек, несет в себе по жизни и хорошее, и плохое. С этим надо мириться.

    Я часто приношу для Ходзя гостинец — яблоко или грушу, срываю для него спелые ягоды ежевики, которая в изобилии растёт на его берегах. Река с восторгом принимает мой дар, но никогда сразу не съедает. Она, то подбрасывает подарок, то затягивает в глубину и, довольно урча, уносит его за ближайший поворот.

    Но сегодня всё не так. Река злая и недобрая. Не смеётся, не воркует и, что обиднее всего, не приглашает прокатить. Может, рассердилась, что не принесла ей гостинец? Так груши и яблоки ещё не поспели...

    Сердито клокоча, речка бросалась на ноги женщин, пыталась сбить их с ног, но не для того, чтобы прокатить, а, желая унести за поворот, начинающийся за старой ивой, которая одиноко маячила вдали на выступе берега. Я зажмурилась и крепче вцепилась крёстной в плечи.

— Не бойся, не упадем, — успокоила меня она, — а если и шлепнемся, то считай, что искупаемся нечаянно.

    Честно говоря, купаться в злой речке сегодня вовсе не хотелось. Я успокоилась лишь тогда, когда оказалась на берегу. Одёрнув платьице, повернулась к ней. Странно, она опять была прежней — ласковой и доброй. Снова приглашала покатать. Но, напуганная её нехорошим поведением, я недоверчиво отнеслась к приглашению. Почему она не желала нас пускать на другой берег? Почему была такой сердитой? Может, хотела о чём-то предупредить? Тогда о чём? «А вдруг её саму обидели, и она теперь вымещает обиду на нас?» — подумала я. Достав кусочек сахара, без сожаления отдаю гостинец реке. Проглотив набежавшую слюну, разворачиваюсь и спешу догнать близких, которые уже удалились на приличное расстояние.

    Спустя некоторое время, цыганка, взглянув на меня, сказала:

— Притомилась я малость. Давайте отдохнем. — И не дожидаясь согласия остальных, села в тень одиноко растущего у дороги куста бузины.

    С удовольствием примащиваюсь рядом, вытянув усталые ноги. Остальные не возражали, но чувствовалось, что им этот отдых как колючка в пятке. Мои близкие нервничали. Это было заметно по их поведению: тётя Паша, сорвав травинку, накручивала её, то на один, то на другой палец, и, в конце концов, нервно порвав на кусочки, бросила наземь. Тётя Дуня вовсе не присела, она раскачивалась с носка на пятку и обратно. Крёстная, без надобности распустив косу, вновь укладывала её на затылке. Одним словом: — каждый готов был заниматься чем угодно, только бы скоротать время. И только бабушка сидела неподвижно, положив на колени руки.

    Немного отдохнув, мы снова продолжили путь. Солнышко к этому времени забралось высоко в небо. По меже кукурузного поля обильно цветут васильки с маками, вперемешку с ромашками. Над ними в изобилии порхают бабочки. Всё, казалось, должно было радовать идущих. Но не тут-то было. В глазах женщин царила тревога, замешанная на ожидании. В походке чувствовалась внутренняя напряженность, и мне показалось, что весь мир находится в ожидании чего-то; только не понятно, хорошего или плохого...           

    После войны в почёте было гадание. Матери, жёны, заждавшиеся невесты, не веря в смерть близкого человека, таили в душе надежду на его возвращение, и шли пешком, иной раз за десяток километров, чтобы узнать у гадалки о его судьбе. Ведь сколько было случаев, когда на живых приходила похоронка. Особую надежду таили в себе те, кому сообщили, что их близкий пропал без вести. «Ведь никто его убитым не видел, может, в плен попал, а сейчас мается на чужой сторонушке. Если это так, то рано или поздно вернётся наш сокол», — говорили меж собой женщины. Из уст в уста, шепотом, пересказывали обнадёживающие истории о том, как кто-то подал весточку из Америки, другие твердили, что из Франции. Слухам верили, можно даже сказать, жили ими. Получаемые у гадалок ответы на время притупляли боль, подпитывая чахнущий росток надежды, и вселяли веру в долгожданную встречу.

    Обычно гадалка говорила:

— Идет твой… (муж, сын, суженый), идет. Только путь его, ой как далёк! Забросила его судьба на чужбинушку не по доброй воле — злые люди ему в этом помогли. О тебе, горемычная, он помнит, тоскует. Рвётся душа к дому, да время ещё не приспело. Но как только зацветёт первоцвет, так он сразу и явится. Ты только верь и жди.

    Другую женщину убеждала:

— Полетит тополиный пух, а с ним он тебе весточку пришлёт, где всё пропишет: когда ждать и что мешает ему домой возвернуться.

    Отцветал первоцвет, а вместе с ним гасла вера в нагаданное. Но женщина не сдавалась, она подпитывала её бесхитростным обманом: «Ведь я забыла спросить, сколько раз должен отцвести первоцвет, прежде чем он вернётся...» Второй раз идти к гадалке не решалась: вдруг на сей раз та сообщит недобрую весть?.. Так и жили бедолаги: от жёлтых дождей — до первоцвета, от тополиного пуха — до жатвы, от цветения картошки — до Покрова.

    Шедшая с нами цыганка не гадала ни на картах, ни на фасоли, ни на святой воде со свечкой: она гадала по-особому — на проводах. Приведя женщину к столбу, заставляла приложить к нему ухо и внимательно слушать пение проводов. Затем дотошно расспрашивала, какие были услышаны звуки. Цыганка не сеяла в душах гадающих обманчивых надежд, говорила, как топором рубила.

— Не жди больше. Не вернется. Молись за упокой души.

    К ней боялись идти, но ей верили. Одной женщине из Мостовской она нагадала, что её муж по навету в казенном доме мается, но скоро даст о себе знать. Действительно, та, спустя некоторое время получила от него письмецо, которое с оказией послал муж, где прописал, что валит лес в тайге после того, как их лагерь освободила Красная Армия. Осудили за то, что сдался в плен, а не погиб, храбро сражаясь на поле боя. «А сражаться было нечем, — писал он. — Когда нас бросили под Ростов, то не у всех в руках были винтовки. Наш командир сказал, что оружие себе мы должны добыть в бою. А боя, как такового, не было. Окружили нас, словно стадо баранов, и погнали по дороге».

    Об этой истории бабы до сих пор по углам тихонько судачат, надеясь, что и их близкие, как тот солдат, маются где-нибудь на лесоповалах.

    А ещё два года назад она нагадала нашей односельчанке, что муж скоро вернётся, только счастье будет коротким: умрёт он от страшных ран, но оставит ей бесценный подарок. Всё село ломало головы — обманула цыганка, или нет, и о каком таком подарке идёт речь. Действительно, не прошло и полгода, как вернулся Василий, сгорбленный, пожелтевший, на костылях, еле волоча ноги. Степанида не сразу признала в седом, как лунь, человеке своего мужа. Предсказание гадалки сбылись. Василий прожил чуть больше года, но успел подержать на руках первенца. Солдата хоронили ранней весной. Степанида, горько рыдая, корила Бога за несправедливость, несколько раз падала в обморок.

    Когда, придя в чувство, она в очередной раз стала жаловаться на свою горькую судьбинушку, к ней подошла красивая статная молодайка, чей муж ушёл на фронт прямо из-за свадебного стола, и сердито сказала:

— Ты чего Бога гневишь, Степка?! Он тебе столько счастья отвалил, а ты Его хаешь. До войны с Василием, почитай, полтора годочка пожила, дождалась — вон, малец у тебя есть. Живи да радуйся, что кровиночка от любимого растёт. Мне бы десятой доли твоего счастья хватило. Посмотри на мою грудь. Да, я ею могла бы целую бригаду младенцев вскормить, но Господь мне такого счастья не дал. Не заслужила, видно. Уж кому-кому, а это нам, не знающим материнства, Его упрекать надо, но только не тебе. Чего ревёшь? Молоко ведь, дура, потеряешь! Чем мальца потом кормить будешь? На одной картошке его на ноги не поставишь.

    Степанида молчала. Ее безжизненный взгляд был обращен в саму себя. Казалось, что она совершенно не воспринимает происходящее вокруг неё. Но как только прозвучало слово «малец», женщина вскрикнула и с испугом оглянулась на куму, которая держала на руках запеленатого младенца. Увидев сына, женщина бросилась к нему с протянутыми руками.

— Не давайте ей дитятку, а то вдруг обомрет и уронит его! — крикнул кто-то из толпы.

    Но Степанида, крепко прижав к груди плачущего сына, твердо сказала:

— Не уроню. — И, повернувшись к молодайке, тихо произнесла: — Спасибо тебе, Надя. Спасибо и прости, если можешь… — Женщины склонились друг к другу головами и заплакали исцеляющими душу слезами.

    После этого случая к прежним гадалкам никто не ходил. И, когда табор в очередной раз останавливался на бугре за селом, те, кто похрабрее, шёл к старухе. На вопрос, как её звать, та отвечала: «Забыла имя. Зови просто Мать».

    По всему было видно, что за её словами кроется тайна, связанная с недобрыми воспоминаниями. Спустя несколько лет, эта тайна раскрылась. Мой ровесник Митька-цыган рассказал, что табор, в котором жила старуха до войны, кочевал по Украине. Когда началась война, цыгане не успели уйти за Днепр: переправу разбомбили. А немцы их всех, от мала до велика, погнали к яру и расстреляли. Вина несчастных была лишь в том, что все мужчины табора, кто мог держать оружие, ушли на фронт бить фрицев. Старуху ранили. Она, упав на землю, притворилась мертвой. Немцы спешили — проверять, кто живой, кто убитый, не стали, просто дали несколько очередей по трупам, и были таковы. По счастливой случайности, женщину не задели эти пули, а когда наступила ночь, она уползла в степь. Там и подобрали её добрые люди. Накормили, обогрели, поставили на ноги.

    Почувствовав силы, цыганка пошла на восток. По дороге прибилась к партизанскому отряду, где лечила раненых. А когда пришли наши, стала работать в госпитале. Не привыкшая к оседлой жизни, в один из летних дней, когда Митькин табор проходил через городок, где стоял госпиталь, старуха, бросив насиженное место, ушла кочевать по дорогам. Уже после войны она узнала, что её три сына и два зятя погибли.

    Встретив в пути солдатскую могилу, она подолгу сидит возле неё, беседуя с мёртвыми сыновьями. Каждое лето она пропадает из табора месяца на два, но вновь возвращается. Её никто ни о чём не расспрашивает, просто догадываются, что она снова ходила к тому злосчастному яру, где покоятся её дочери, внуки и невестки. Я рассказала об этом бабушке. Она перекрестилась.

— Царство им небесное. Выходит, я счастливая. Мне Господь из троих хоть одного с войны возвернул. А каково ей, бедолаге?

    С того дня бабушка стала поминать в молитвах убиенных цыган, ставить в церкви свечи за их упокой.

 

    Отдохнув, мы снова двинулись в путь. Вдали уже маячила Мостовская со своими беленькими хатками, у которых кровля была из порыжелой соломы. Хатки были похожи на толстые боровики, брошенные в зелёную низину, разрезанную руслом капризной красавицы Лабы.

    Чем ближе мы подходили к намеченной цели, тем больше нервничали мои родные. Крёстная то и дело перекладывала узелок из одной руки в другую, тётя Паша без надобности одергивала юбку, а тётя Дуня покашливала так, будто у неё в глотке кость застряла. Бабушка время от времени концами косынки вытирала уголки рта. Подойдя к шляху, мы остановились. Вдоль него, насколько хватало глаз, стояли толстые, важные столбы, связанные между собой тонкими проводами в два ряда. Они словно хоровод вели.

    Женщины положили узелки на травку и обступили цыганку, как цыплята квочку.

— Подходите по очереди, — скомандовала та.

    Первой пошла тётя Паша. Сняв косынку и приложив ухо к гладкому боку столба, стала напряженно слушать, затаив дыхание. Кажется, прошла целая вечность, прежде чем она отошла от него. Старуха принялась подробно расспрашивать, какие звуки были услышаны. Останавливала своё внимание на их звучании — глухие или звонкие, протяжные или короткие, если с переливами, то какого тона.

    Моя тетка, которая могла заткнуть рот любому, стояла перед ней как первоклассница перед учителем и робко, подробно отвечала на вопросы, задаваемые цыганкой, возвращаясь к ним иногда по несколько раз. В глазах тётки таилась надежда, замешанная на ожидании и страхе. Она внимательно смотрела цыганке в лицо, пытаясь прочесть на нём ответ. Но выражение лица старой женщины было недоступно пониманию.

    Затем к столбу направилась крёстная, за ней тётя Дуня… Последней пошла бабушка. Слушая ответы, я заметила, что они похожи друг на друга. Только у тёти Паши и бабушки было небольшое отличие от остальных.

    Закончив расспрашивать, гадалка умолкла и закрыла глаза. Женщины смотрели на неё с тревогой. Каждая из них находилась на грани взлёта или падения. Ведь сейчас она либо поднимет их до небес, либо добьёт уже свершённым судьбой.

    Первой не выдержала крёстная. Она затряслась всем телом, подавляя рвущиеся рыдания.

— Что скажешь, Мать? — спросила тётя Дуня, размазывая по лицу слёзы.

    Старуха открыла глаза, грустно посмотрела в бездонную синеву неба и перевела на нас свой взгляд.

— Ставьте свечи за упокой, поминайте своих родных в молитвах. Полегли ваши соколы на поле брани. В земле лежит только твой, — и она указала пальцем на тётю Пашу, — остальные не погребенные в поле остались. — Взглянув на бабушку, добавила: — Жди, горемычная, гостя нежданного. Придёт не скоро, но жди. Он тебе больше расскажет о сыновьях и зяте, так как был с ними рядом до их последнего часа. А теперь простите меня, не оправдала я ваших надежд. — Она повернулась и, сгорбившись, медленно пошла по тропинке, еле волоча ноги.

    Господи! Мне до конца моих дней не забыть той минуты. Вряд ли я смогу описать происходящее словами. Это надо было видеть, — чтобы лучше понять, прочувствовать.

    Мои близкие не кричали, не рвали на себе волосы, не посыпали голову дорожной пылью — они даже не плакали. Просто, как заведённые одномоментно куклы, разом наклонились и, подняв свои узелки, пошли друг другу в затылок, согнув плечи под тяжестью горя, вторично свалившегося на них. Горя, в котором они с начала его истока поселили робкую надежду, вскармливая её мечтами, рождёнными в долгих ночах, полных одиночества и душевной боли.

    Они уходили прочь, простившись на обочине старой дороги с той самой надеждой, что угасла, оставив после себя серый пепел несбывшегося счастья. А ведь ещё сегодня утром оно теплилось в их сердцах!

    Цепочка столбов равнодушно смотрела им вслед. Может, это были вехи одиночества?.. В сухих глазах женщин застыла горячая боль. Не находя выхода, она выжигала их изнутри, уничтожая всё на своём пути, — всё, кроме памяти. Если бы они в этот миг окинули взглядом окружающий мир, то он бы съёжился, как свежая, невыделанная шкура животного, попавшая под палящее солнце. Но они смотрели себе под ноги. Поэтому лишь тропинка, ведущая их к дороге, среди бушующего разнотравья, была в трещинах, а редкая травка, росшая на ней, — низенькой и чахлой.

    Застыло солнце. Вокруг ни звука. Не видно и не слышно ни одной птицы, даже ветер остановил свой бег. И лишь высоко в небе чёрным крестом завис коршун.

    Наступила вязкая тишина. Стало жутко. Холодный страх запеленал меня во что-то липкое, тягучее, лишающее возможности мыслить и двигаться. Он заполнил мою оболочку изнутри и, колеблясь, гасил удары сердечка. Дышать тяжело… Широко раскрыв рот, пытаюсь вдохнуть — не могу. Воздуха нет. Его не существует...

    Сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее начинают кружиться вокруг меня столбы, дорога, белые хатки, поле кукурузы, пушистое облако, зависшее вдалеке над горой… Еще мгновение… и происходит слияние отдельных предметов в однородную массу. Недобрая сила пытается затянуть меня в гигантскую воронку, постепенно окрашивая белый свет в чёрный. Но тут раздается истошный крик, такой силы, что в одночасье эта круговерть рассыпается на осколки. Они начинают распадаться, превращаясь в дымчатую массу, и отступают в никуда, оставляя после себя зыбкое, слегка искажённое изображение окружающего пространства.

    Крик выводит женщин из оцепенения. Первой ко мне подбегает цыганка и, подхватив на руки, крепко прижимает к груди. Я обвиваю её шею руками и умолкаю, дрожа крупной дрожью. Внезапно моё тело обмякает, к горлу подкатывается ком, и я начинаю плакать — горько, безысходно. Старуха что-то шепчет мне на незнакомом языке и одновременно, гладя вдоль спины, слегка покачивает. Где-то глубоко-глубоко, в самом центре противной тишины, появляется голубоватый комочек света, который начинает бродить по телу, изгоняя тревогу и гася страх. Остановившись на уровне сердца, он вспыхивает и рассыпается на несметное количество солнечных зайчиков. Они вначале замирают, а затем, в россыпь, бросаются бежать в самые отдаленные уголочки моего тела.

    На груди цыганки мне уютно и спокойно. Вытерев слёзы, я смотрю на перепуганных мною близких. В их глазах уже нет той жгучей боли, которая несколько минут назад переполняла их до самого края. Женщины смотрят на меня с тревогой и сопереживанием.

— Внученька, милая, что с тобой? — спрашивает бабушка, протягивая ко мне руки.

— Я улыбнулась, пожав плечами. Цыганка опускает меня на землю.

    Слегка кружится голова, дрожат колени, а пальчики на руках и ногах покалывает словно иголочками. Я переполнена светом, теплом и любовью. Всем этим так хочется поделиться с близкими! Но беда в том, что я не знаю, как это сделать. Словами выразить чувства невозможно, и тогда я обнимаю каждую из них крепко-крепко. Так крепко, что чувствую, как из моего тела в их тела перекочевывают: свет, тепло, любовь.

—Чего она испугалась? — удивляется тётя Паша. — Так загорланила, как взрослый мужик, у меня даже поджилки затряслись. Вот уж у кого глотка лужёная!

— Да это мы, непутёвые, её испугали, — улыбнулась крёстная и, наклонясь, обняла меня за плечи, — идут четыре бабы, ревут как коровы, верно?

    Я отрицательно покачала головой.

— Вы не ревели как коровы, вы шли тихо-тихо, так тихо, что я заблудилась в ней, а она меня чуть не украла.

— В ком ты заблудилась? Кто тебя хотел украсть? — заволновалась бабушка.

— В тишине. А она меня — цап! И потащила, но кто-то громко закричал, тишина испугалась и бросила меня.

— Господи, опять мелет, не зная что. Нет, всё-таки она с придурью у Маруськи выродилась. Намедни после дождя появилась радуга в небе, так она мою Верку спрашивает: — «Ты слышишь, как она поёт?» — Ну, где это видано, чтобы радуга пела?!

— Пашка, ты опять за своё? — строго сказала бабушка.

— А чо я? Я ничего плохого не сказала, — пошла на попятную тетка и повернулась в мою сторону. — Садись, ненормальная, мне на закорки,  прокачу тебя малость.

    Всю обратную дорогу мои близкие, несли меня на себе, не давая ступить ногами на землю. Сами того не осознавая, они пытались защитить меня, оградить от чего-то недоброго, которое, уже, возможно, подкарауливало мою дальнейшую женскую судьбу, чтобы, как репья, вцепиться и вести её по жизни в угоду себе. Возможно, в этот день они взвалили на свои плечи дополнительные беды и разочарования, но зато смогли защитить меня в грядущей жизни. Низкий поклон вам, родные!

    Большую часть пути меня несла тетя Паша.



Это произведение участвует в конкурсе. Не забывайте ставить "плюсы" и "минусы", писать комментарии. Голосуйте за полюбившихся авторов.

0
23:23
14
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...
|
Счетчик посещений Counter.CO.KZ - бесплатный счетчик на любой вкус!
Литературный Клуб "Добро" © 2019 Работает на InstantCMS Иконки от Icons8 Template cover by SiteStroi